К. Н. ЛЕОНТЬЕВ. МОЯ ИСПОВЕДЬ

Декабрь; 1878.
Козельск.

Я до того теперь подавлен обстоятельствами, что у меня нет никакого почти желания. — Читать я пробовал и светское и духовное. — Не могу. — Светское возбуждает во мне гнев и зависть;— духовное не трогает меня ничуть. — О Боге я помню, взываю к Нему почти беспрестанно; но стать на правильную молитву мне наказанье. — Я ее почти бросил. — В Церкви я долго стоять не могу: — все меня раздражает.
Ужасно то, что нынешний год в первый раз мне начала приходить мысль, что именно с тех пор как я обратился (с 1871 года) все мирские дела мои пришли в упадок. — С тех пор как я стал Православным, я нигде себе места не найду. — С отчаянием во всем земном и с духовным восторгом я будучи Консулом в Салониках (в Солуне) поехал на Афон и умолял О. Иеронима постричь меня тотчас же. — Мне отказали не столько потому, что я женат, сколько потому, что я на службе. — На Афоне постригают и женатых, — но надо было выйти в отставку, чтобы быть свободным для пострижения. — Иначе О. Иероним опасался Синода и Посольства. — Видевши мое горе, он благословил мне подать в отставку. — Я чувствовал, что я буду покойнее, когда буду знать, что я волен хоть завтра пойти в монахи. — Я радовался также и тому, что отдам Богу мою обеспеченность и мое служебное честолюбие. — Я был тогда на очень хорошем счету Горчакова и Игнатьева, и мне было уже обещано Генеральное Консульство (так что теперь я бы получал 8000 тысяч рублей жалованья). — По благословению духовника я вышел в отставку с 600 рублей пенсии. — Почти год я прожил на Афоне, пытаясь устроиться всячески. — Рыбная пища изнуряла меня до того, что я ходить почти не мог, и сверх того, понос и лихорадка доводили меня до отчаяния. — Один мирянин сказал мне, что я здесь не поправлюсь и что мне надо ехать в Константинополь и поселиться на Принцевых островах на даче. — Что там у меня пройдет лихорадка. — Духовники ничего не помогли мне, хотя и видимо любили меня; особенно О. Макарий, который даже и денег мне давал, когда мои средства стали истощаться. — Они любили и жалели меня; но ничем не могли ни здоровья моего сделать сносным, ни печали и уныния моего утолить. — Простой мирянин своим советом помог мне больше их. — Я благословился ехать в Царьград и приехавши нанял дачу на Принцевых островах. — Стал есть мясо (кроме постов) и в два месяца так поправился, что и ходить помногу стал пешком, и заниматься много и во всем принимать участие, и вообще "обновилась яко орля юность моя".
Полтора года я прожил в Константинополе так хорошо, как и смолоду не живал. — Все в этом городе соединилось, чтобы облегчить мне существование. — В Янине и потом в Солуне и на Афоне меня мучила 2 1/2 года лихорадка и пищеварение отказывалось вовсе. — Здесь лихорадка прошла и силы поправились. — До Афона я не знал молитвы; на Афоне я молился или по два по три часа кряду с восторгом, который после уже не возвращался; — или бросал молитву вовсе в глубоком унынии; — или ходил в Церковь с великим принуждением по требованию духовников. — Я помню, как в Великий Четверг на Страстной Отец Иероним, сам изнеможенный и больной, пришел нарочно в мою келлью и почти гневно прогнал меня в Церковь только на минуту, чтобы приложиться по Афонскому обычаю к иконе, на которой было изображено Распятие. — Я с трудом подчинился. — Я помню, какие телесные муки я вынес три ночи подряд на этой Страстной неделе; три ночи подряд О. Иероним заставлял меня ходить на бдения, которые длились по 8 и более часов. — На последнюю заутреню (под Пасху) мне сделалось уже до того дурно, что О. Макарий вышел из алтаря и велел монаху увести меня и положить в постель, и я лежал, а этот монах читал мне причастные молитвы.
Такие понуждения духовной любви превосходили, однако мои телесные силы, погубленные, по моей собственной вине, прежней греховной жизнью. — Я мучался нестерпимо на Афоне то тем, то другим, а люди со стороны, и монахи и другие здоровенные и жирные поклонники — соблазнялись, что я слишком слабо живу на Афоне. — Осуждения эти по неосторожности людей, расположенных ко мне, доходили до меня и глубоко иногда меня возмущали. — В этих случаях поддерживали меня духовники, советуя не обращать на это внимания. — Однажды до меня дошло, что какие-то богатые старообрядцы (единоверцы, вероятно) морщились увидавши, что я открыто курю в бытность мою в Андреевском Скиту. — О. Макарий, который был в Скиту в гостях, тогда сказал им, что я очень хороший Христианин и хотя курю табак, но зато, говея на Страстной, я четыре дня ничем не питался кроме хлеба и кваса. — Мне это передали, и Господь знает, сколько эта одна похвала его утешила меня. — Все слышать и думать только о грехах и немощах своих и никогда не слыхать похвалы и ободрения — это надо стать почти святым; — а я далек от этого, и человеческая поддержка мне необходима.
В Константинополе, говорю я, все соединилось, чтобы сделать мне земную жизнь умеренно приятной. — Климат; поправка здоровья; — прекрасный и веселый вид. — С женой, с которой у меня было 3-хлетнее расстройство, мы в Константинополе помирились, жили честно и по возможности мирно. — От. Макарий, бывший духовником жены, советывал мне взять ее с собою туда и продержать около себя подольше, чтобы беседами укрепить в ней веру. — Я послушался. — Было и общество прекрасное в Русском Посольстве; — все, начиная с семьи Игнатьева, — были там со мной очень любезны. — Для умеренной (я по житейски сужу) гордости и самолюбия была достаточная пища. — Катков присылал мне 1800 рублей серебром в год, что с пенсией моей составляло 2400 руб. Сумма очень малая для жизни в таком богатом обществе, как наше Посольское; но я устроился семейно на даче; а в Посольство жену не возил; она женщина не светская; она имела другой круг знакомых на даче, скромнее. — Меня же принимали в Посольстве по-товарищески, и я там часто гостил по неделям. — От прежних привычек блуда я воздерживался там строго, хотя искушения были; посты содержал; Богу молился; духовное читал и других считал долгом приохочивать к тому же; писал статьи Каткову в защиту Церкви и имел одобрение от духовенства (и О. Климент знал эти статьи и хвалил). — Хождение в Церковь было в Константинополе как раз по телесным силам моим. — Короткая и очень поздняя обедня в Посольстве; маленькая всенощная один час, — для которой я не раз оставлял с радостью (хотя и не без борьбы) общество молодых женщин; я мог принести без ропота эту жертву, ибо знал вперед, что короткая всенощная кроме духовной радости не доставит мне ничего. — Да и ту я наполовину высиживал иногда на стуле; ибо в Посольской Церкви были соблюдены все удобства. — Будь это Афонская 8-мичасовая или Оптинская 4-хчасовая всенощная, у меня не достало бы, может быть, страха Божия (от страха утомления) и я не уходил бы в Церковь из общества. — На даче, на острове Халки у меня были тоже удобства другого рода для молитвы и для того необременительного и приятного Богомыслия, которое впору мне по моим духовным и телесным немощам. — Я жил близко от знаменитой Богословской Халкинской Академии (Греческой); был дружен с монахами-профессорами; ректором Митрополитом Анхиольским любим и раз или два-три раза, не помню, имел от него секретные поручения к Игнатьеву. — Я очень часто бывал в Академии у вечерни и обедни и потом, беседуя подолгу с Ректором и профессорами, многому у них научился и свои понятия о Церкви уяснил. — Афон показал мне примеры высокого и даже страшного аскетизма; — старцы Руссика выучили меня послушанию, посту и молитве, заставили понимать жития Святых; раскрыли мне истинный дух Церкви — Халкинские богословы познакомили меня с Канонами Церкви, с ее администрацией и с современным состоянием Церквей на Востоке. — Меня это очень все утешало и расширяло мои познания.
Так как мне в Константинополе столь же часто приходилось спорить с болгарами, как и с греками, то я имел случай скоро убедиться, до чего болгары канонически неправы и как мы русские дурно делаем, что слишком открыто потворствуем их необузданности и коварству, которое превзошло на этот раз, по соглашению с турками, и греческое прославленное коварство. — Я по внутреннему твердому убеждению чувствовал, что я в этом вопросе чище и беспристрастнее Игнатьева, который искал только внешнего успеха и слишком дерзко обращался иногда с такими щекотливыми Церковными делами; — чувствуя это и пожираемый огнем усердия, опасаясь Церковного разрыва с греками, в руках которых все Святые места Востока, — я бросил надолго свои бытовые картины и любовные повести, за которые Катков выслал мне деньги вперед и уверенный в помощи Божией начал один за другим серьезные труды. — 1-й был назван: "Византизм и Славянство" — (в защиту Патриарха и в укор болгарским свободолюбцам, которых безверие и европейские вкусы мне были коротко известны). — В этой книге я угрожал России, что она разрушится, если не будет держаться греческих преданий и той строгости взгляда на Церковное подчинение, которого держался Митрополит Филарет в Болгарском вопросе. — 2-й мой труд назывался: "Еще о Греко-Болгарской распре". — Тут были собраны частности, которые не могли войти в 1-ю книгу. — Смысл этих частностей был тот, что если пастыри Греческих Церквей не совсем, быть может, часто нравственны, болгары, особенно Епископы их (люди все до одного лично честолюбивые и коварные — это факт, но об нем для приличия я умалчивал) неправы и канонически, и нравственно, ибо, кто нарушает основные уставы Церкви не по незнанию, а умышленно, тот не может быть и нравственно прав. — Так думал Филарет; так писал и Терций Иванович Филиппов. — Я только живыми и наглядными частностями подтверждал их мнения и прибавлял, что для России важны и не болгаре, и не греки, а Святые места и Великие Патриаршие Троны, находящиеся в руках греков. — Если бы мы тогда додразнили греков до Церковного разрыва с нами, то правы ли они были бы или нет, а разрыв Церкви был бы ужасный по своим последствиям и для нас, и для них. — А мы были на волоске от этого, по милости наших свободолюбцев. — Я прибавлял, что хотя Православие для меня самого есть Вечная Истина, но все-таки в земном смысле оно и в России может иссякнуть. — Истинная Церковь будет и там, где останется три человека. — Церковь Вечна, но Россия не вечна и лишившись Православия она погибнет. — "Не сила России нужна Церкви: сила Церкви необходима для России; Церковь Истинная, духовная — везде. — Она может переселиться в Китай: и западные европейцы были до IX и XI века Православными, а потом изменили истинной Церкви"... — Вот что я говорил. — Третий мой труд тогда были мои "Афонские письма", про которые отец Иероним сказал: "Я благословляю их обеими руками!" Отцу Клименту они тоже очень нравились, и он находил, что в них много жара новообращения. — Начаты были эти письма на Афоне, но кончал я их в Константинополе.
Таким образом, все лето и осень 73 года, я, прервав повествовательный и небезгрешный по содержанию труд — посвятил этим Христианским сочинениям, не сомневаясь нимало, что Бог внушит Каткову с радостию принять их. — И еще, что ни я сам, ни близкие мои без скромных средств к жизни не останутся. — Духовная радость, окрылявшая меня, была так велика, что я писал очень много и охотно в очень тесной комнатке и в самые нестерпимые жары южного лета, о которых здесь и понятия нет и во время которых и тамошние привычные люди ослабляют свои занятия.
Что же вышло? — Катков, который поручал помощникам своим писать до тех пор мне самые лестные письма,[1] вдруг замолчал на 8 месяцев, получивши все эти статьи. — Его Православие было серенькое, разведенное либеральностью, он думал, что и мое такое же, а когда я развернул вполне знамя моего белого Православия, то он испугался этого варварства и безумия и по приезде моем в Россию грубо сказал мне — что я в этих статьях договорился "до чертиков". — Я возразил ему, что все это сообразно с мнениями лучших монахов, а он сказал: "монахи ничего не понимают!"
Вот моя награда за ревность! — Этого мало. — Так как он (Катков) выслал мне, несмотря на долгое молчание свое, в Царьград деньги, то за 1 1/2 года накопилось за мной более 3000 рублей. — Рукописей же ему было послано тысячи на 4 (считая по 100 р. за печатный лист). — Из всего посланного он согласился принять только роман, ценою на 1200 рублей, а все духовное, хотя оно было написано совершенно светским языком, отверг. — Что же вышло? — Вышло то, что приятная моя жизнь в Царьграде, при которой я Бога, как видите, не забывал, но молился, постился, трудился по благословению О. Иеронима — не удалась. — Боясь остаться на чужбине без службы и без литературных заработков, я уехал в Россию. — Итак повторяю: — до обращения моего — я был обеспечен, здоров, восхваляем Начальством, и Катков писал мне, что считает за честь (да! этими словами) печатать мои вещи. — После обращения — все обрушилось на меня и я стал скиталец не по капризу, а по нужде. —
Хотел остаться монахом на Афоне; болезнь изгнала меня в Царьград. — Хотел жить благочестивым мирянином в Царьграде и пером как преданный раб служить Церкви: — здоровье поправилось там: нужда, именно через духовные сочинения, выгнала оттуда в Россию. — Как это понять?..
А потом что, что?
Потом: первый приезд в Кудиново; месяц в Оптинском Скиту; Москва; Угреша и подрясник и опять Кудиново; это первый год в России.
Странствия невольные продолжались. — С Афона меня согнала болезнь; из Царьграда — удалила нужда. — Из Кудинова изгнал меня в Оптину пустынь — страх. — Да! Страх и телесный и духовный; и худой и хороший.
Страх телесный был такого рода. — Я оставил Кудиново в год освобождения крестьян; еще при жизни матери. — Все было в порядке; чисто; красиво. — Был большой дом. — Я прожил в Петербурге и Турции от 62 года до 74 — то есть 12 лет. — Приехал я — дома нет, сломан и продан; — сад зарос; — мать в могиле; брат (отец Маши) — в могиле; двое других братьев стары, беднее меня и в злобе на меня, зачем мать оставила Кудиново мне.
Везде разрушение, смерть, старость, нужда, одичание вида самой усадьбы и тому подобное. — Даже Марья Владимировна, которая три года перед этим была такая молодая, красивая, нарядная, — теперь была печальна, худа, больна, убита и всем тяготилась.
Сам я писать тогда не мог; с Катковым дела были в застое. — Он отверг все мои сочинения аскетического и Православного духа и, принявши один только роман ценой в 1200 рублей, объявил, что не будет давать мне ни копейки пока не покроется весь мой долг, который по последнему расчету (при свидании с ним в Москве) возрос до 4700 рублей. — В Константинополе у меня осталась на квартире жена; — надо было подумать и о ней. — Каково же мне было? — С Марьей Владимировной у меня тотчас же по приезде вышли недоразумения и неприятности. — Она была очень виновата и впоследствии сама горько каялась...
Но это я бы все перенес, если бы не страх внезапной смерти, который начал вдруг преследовать меня день и ночь на родине.
Я не забываю, что я тотчас же по приезде в Кудиново впал в блудное искушение, от которого около 3-х лет (с 71 года) был избавлен. — Это я не забывал и тогда и потому немедленно, помолясь усердно, раскрыл Св. Писание, чтобы знать, от чего мое невыносимое томление. — Мне вышло из Апостола, что "пес возвращается на свою блевотину". — Я так и сам чувствовал и немедля решился ехать в Оптину Пустынь. — Это был мой первый приезд в Оптину. — Я привез с собою письма к О. Амвросию и О. Клименту от Афонских старцев и меня сейчас же поместили в Ключаревской келлье.
Здесь сошел на душу мне такой мир, какого я давно не знал. — Помещение было просторное в моем вкусе; — скит мне нравился, все монахи были ласковы и гостеприимны. — Погода осенняя превосходная. — Близость духовника и беседы О. Климента успокоивали и услаждали меня. — Я без труда забывал миp. — Отчего я не остался? — Я думал остаться, я надеялся!
Но денежные дела противу воли вызвали меня в Калугу. — Я в одно и то же время получил известие от Марьи Владимировны, что братья мои требуют немедля денег по наследству, угрожая судом, и другое письмо из Константинополя, что жена моя уже прожила все деньги, которые я ей оставил и что ей ни в Россию не с чем выехать, ни в Турции нечем жить; что ей не дают уже из лавок провизию.
Каково мне было это слышать при соображении еще и о том, что жена моя живет в городе, где наше Посольство и где все эти богатые и знатные люди знают меня и теперь осуждают меня, не вникнув в обстоятельства! — Что мне было делать? — Я стал на колена и молился— Ободрившись молитвой я вышел в лес, чтобы обдумать свое положение, и не дошел я еще до ворот скита, как неожиданно вспомнил, что у меня в Калуге есть друг Вице-Губернатор Князь Гагарин и старый товарищ по Гимназии Сорокин, Директор Кредитного Банка.
Я сказал это От. Амвросию, и он благословил ехать в Калугу. — В Калуге все очень легко устроилось; жене было послано кажется 600 руб.; чтобы заплатила долги и ехала бы по выбору куда ей угодно: — в Крым, к матери или ко мне в Кудиново. — Брат был хотя на время успокоен частию долга. — Но в Оптину возвратиться уже было невозможно, по неимению вовсе средств к жизни. — Надо заметить, что из Турции я уехал на занятые деньги. — Так как Катков моих Православных статей не принял и деньги перестал мне высылать туда, то я, чтобы доехать до Москвы и чтобы обеспечить жену на лето, занял на год вперед всю мою пенсию, ее удерживали в Посольстве, мне теперь оставалось одно: ехать на зиму в Москву и искать там литературной работы, помесячной и по заказу. — Я ненавижу этот род занятий; но необходимость заставила меня согласиться и на это.
Благодушие, которым я наслаждался один месяц в Оптиной — кончилось. — Однако сначала и в Москве было ничего. — Казалось, что мы с Катковым поладим; его помощники согласились со мной, и я начал писать заказное к сроку в первый раз в жизни. — Мне это казалось большою жертвою. — В то же время я думал о московских и подмосковных монастырях. — Отец Амвросий, зная, что я не в силах еще развязаться вполне с мирской литературой, сказал мне, что в Оптиной мне было бы лучше по некоторым условиям, но что под Москвой для моих литературных дел будет удобнее.
Чем же кончилось мое пребывание в Москве? — Катков остался недоволен моей статьею; ему все хотелось точь-в-точь заставить меня думать по-своему; я и рад бы да не могу. — У меня свои мысли. — Смирение мысли перед Церковью дело иное; высокое; — смирение моей мысли перед умом Каткова невозможно, а продавать мои убеждения я не могу, не умею...
Тут же брат опять именно в ту минуту, когда у меня кроме долга в гостинице ничего не было, подал на меня Мировому Судье иск на 500 рублей. — Меня осудили и дали исполнительный лист. — В это же самое время и жена была у меня в Москве проездом в Кудиново, и я понимал, что им там с Марьей Владимировной тоже будет нелегко. — Денег и у них было очень мало.
Я принял эти безвыходные обстоятельства за указание Свыше, что пора бросить все мирское, и уехал в Угрешь, где был принят и обласкан донельзя Архимандритом Пименом.
Через 3 — 4 дня на меня надели подрясник; дали мне хорошую келью и оставили надолго в покое и без "послушания".
Я не стану описывать моей жизни в Угреше. — Я ее вспоминаю с духовной радостью. — Я много вынес,[2] но много и радовался. — О. Пимен известен; — я и об нем много не буду говорить. — Скажу только, что телесно мне через 2 месяца стало невыносимо, потому что денег не было ни рубля; а к общей трапезе я никак привыкнуть не мог. — Разогретая в кельи трапезная пища была еще хуже, чем в самой трапезе. — Бывало посмотришь, посмотришь, вздохнешь и не коснешься, а поешь одного черного хлеба с квасом. — Так и питался по неделям. — Ел только, чтобы прекратить боль в желудке; — а сытым быть и забыл как это бывают сыты! — Эти телесные мучения иногда меня радовали, и я бы помирился с ними, если бы не стал слишком слабеть. — Спина болела так, что я не мог стоять в Церкви столько, сколько желал.
Тут опять явился все тот же брат и пошел сам просить Архимандрита, чтобы он отпустил меня в Москву, а если необходимо будет, и в Калугу на несколько дней для дел по наследству. — Он грозился начать тяжбу и выгнать из имения Марью Владимировну и жену мою. — Он законы новые знал лучше меня и был человек без всякой совести и чести. — Мы ему еще были должны более 1000 рублей. — Архимандрит отпустил.
Дорогой от Угреши до Москвы я простудился и на другой день у меня открылось кровохарканье.
Я должен был остаться на весь Великий Пост безвыходно в номере в Москве и лечиться. — Ел рыбу. — Изнеможение мое было крайнее. — Врачи откровенно говорили, что не знают — может быть, у меня чахотка. — Господь, впрочем, в это время так подкрепил мой дух, что я был очень спокоен, хотя и был почти убежден, что скоро умру. — Близкие, которые меня видели, помнят это хорошее мое настроение; его ничто не могло нарушить.[3]
Так я пролечился до Фоминой и возвратился в Угрешу с намерением, не снимая подрясника, если можно, поехать умереть у себя в Кудинове летом, когда все будет зелено. — В Кудиново я поехал, впрочем, — не самовольно, а по тройному благословению.
Я был в Москве у Епископа Леонида и долго говорил с ним; он сказал мне: "Благословитесь у О. Пимена".
Я отвечал, что без благословения О. Пимена не поеду, но прошу и его сказать мне свое пастырское мнение, тем более, что именно он рекомендовал меня в Угрешу.
Преосвященный Леонид, подумавши, сказал так:
— Что ж, можно и так рассудить: вы были смущены и расстроены; пожили в монастыре, — понесли некоторые монашеские трудности; это вас успокоило; отчего же вам и не поехать на отдых в деревню.
Отцу Пимену я не сказал, что спрашивался у Епископa, а прямо обратился к нему, говоря, что хотя очень ослабел, но не желаю ехать к себе в деревню, если на то не будет его искреннего соизволения. — О. Пимен, кажется, жалел, что я хочу ехать; но позволил сохранить на себе подрясник, советуя лишь остерегаться светского начальства. — Я спросил у него: "примет ли он меня снова, когда я, поправившись в здоровье, вернусь опять к нему?"
Он отвечал: "Вас во всякий монастырь примут. — Но надо побольше смирения". — Я не придал этому слову его особого значения, ибо свидетельство совести моей во все время моей жизни в Угреши говорило мне, что я смирялся сколько мог — на первое время; по моей духовной неопытности.
Я забыл сказать, что сверх Архиерейского и Игуменского благословения, я имел еще прежде письмо от О. Макария Афонского, которое совершенно меня успокоивало.
Еще раньше, чувствуя, что телесные силы мои очень слабеют от долгого голода, который я переносил в Монастыре, не имея тогда вовсе денег на покупку своей провизии, и вместе с тем, опасаясь чересчур уже непонятного и гневного характера Отца Пимена, я писал О.о. Иерониму и Макарию, прося их совета о том, как поступить мне в моем сомнении? — Я сознавался им, что хотя Оптина Пустынь мне очень дорога духовно, но я боюсь остаться там, потому что далеко от столицы и душно, и спрашивал что мне делать? — Решаться ли снять подрясник или нет. — О. Макарий в ответе своем гораздо строже судил О. Пимена, нежели я, и остановился на мысли, что я могу делить мое время между Кудиновым и Оптиной. — Вот что еще более утвердило меня в решении оставить Угрешь. — Я уехал и по безденежью от мая до августа в Оптину не мог собраться и был все это время предоставлен самому себе. — Впрочем, я до того изнемогал тогда после болезни, что больше всего был рад тому телесному покою, который я нашел в своей деревне.
Покой этот после перенесенных мною телесных стеснений в монастыре был так глубок, я ему был так рад, что не обращал даже почти никакого внимания на женские распри Марьи Владимировны с женою моею, которые в другой раз очень бы меня огорчили. — В августе я был в Оптиной, но ничего особенного из этого моего приезда не помню.
К осени я значительно укрепился в здоровьи и много писал. — Этой осенью (75-го года) появились в первый раз в петербургских газетах обо мне статьи (то есть о моих сочинениях, именно о тех самых повестях, которые я почти совсем желал оставить для серьезных статей о Церковных и политических вопросах). — Повести мои в газетах очень хвалили и говорили, что "общество русское очень грубо, что не понимает какой у меня большой талант". — Писали это люди, лично мне незнакомые и поэтому совершенно беспристрастные.
Я, впрочем, не был особенно этому рад; а принял эти похвалы равнодушно, как слишком поздно заплаченный долг со стороны критиков.
К тому же и радоваться было нечему особенно. — Газеты, которые хвалили меня ("Русский Mиp" и позднее "Гражданин"), газеты охранительного направления, а так как даже в любовных повестях моих проглядывало везде уважение к религии, любовь к старине и народным верованиям, то большинству органов петербургской литературы, почти сплошь революционной, мои повести нравиться не могли, и они предпочитали молчать об них, чтобы покрыть их презрением.
Гораздо полезнее для моих вещественных дел было то, что Катков под влиянием этих петербургских похвал образумился и письменно предложил мне продолжить тот роман ("Одиссей Полихрониадес"), которого начало было ему привезено из Турции. — С тем вместе он предлагал половину цены выплачивать мне наличными деньгами, а половину только удерживать для погашения старого долга.
Эта, хотя и незначительная, но все-таки сносная поправка моих литературных дел дала мне с тех пор (с 75 года, осени) возможность жить на литературные заработки часть года в Кудинове, а часть в Москве или Петербурге на короткое время и возможность приезжать несколько раз в год и в Оптину.
С тех пор все так идет, как говорится "ни шатко, ни валко"; а так, что и до отчаяния не доходишь, но и покоен никогда быть не можешь,[4] даже и тем несовершенным покоем души, который на земле бывает доступен и который я и сам в жизни испытал. — И веры не оставляешь, да и успехов больших в вере не делаешь. — Во всем какая-то унылая, гнусная, унизительная середка. — Слабый монах, без рясы; — помещик без дохода и ценза; — политик, понимающий много, но без власти и влияния; — семьянин без семьи настоящей; писатель без славы и веса; старик прежде времени; — работник без здоровья; светский человек без общества... Что я такое стал и на что и кому я нужен?.. А жить хочу...
Принуждать мне себя в чем бы то ни было трудно; а принуждать надо себя беспрестанно. — Была отрада — любовь моя к Л.... И ту вера принудила оставить. — Скука и пустота непомерная! — Постоянная.
Куда мне деться! — Мне даже стыдно так жить; гордость моя уж слишком унижена, и с тех пор как я убедился, что мне не под силу стать монахом, смирение перестало утешать меня.
В Угреши, в подряснике, было какое-то сердечное смирение перед Начальником, перед братией, но с другой стороны перед мирскими я немного утешался и чуть-чуть гордился, что я монах. — Я и до сих пор нахожу, что и в светском отношении приличнее быть монахом, чем каким-то плохим барином, без денег и без влияния...
И зачем же мне даны были такие способности, такой ум?
Зачем, наконец, именно с тех пор — как я стал веровать — эти способности ни на что, даже на служение Церкви Божией не годятся. — Отчего я не встречу умного Епископа или Игумена, который придумал бы, как устроить меня около себя, чтобы обратить мои еще не совсем упавшие силы на пользу Церкви и отечеству? — Правда, я еще два-три раза, после выхода из Угреши был у отца Пимена; он всякий раз очень ласкал меня; называл меня: "дорогой мой!", целовал и настойчиво звал к себе, обещая мне всевозможные удобства и льготы; — гораздо даже больше, чем мне нужно; но я ему не верю, ни как старцу, ни как человеку! — Его деспотизм не-духовный,[5] а причудливый бессмысленный, иногда даже низкий. — Я не чувствую в себе ни той высоты христианской, которая всe с радостью о Христе понесет; ни той низости, которая ничем не будет смущаться из-за денег и честолюбия. — Не судьба ли это — что я попал к Пимену, а не к Леониду Кавелину, например, которого я знал еще в Турции хорошо? — Леонид крут, но честен и в сердце монах, — а Пимена вере я даже (прости меня, Господи!) плохо верю!.. Леонид учен; Леонид Оптинский воспитанник; — Леонид понял бы меня... — Он вероятно точно так же, как Афонский Иероним, говорил бы мне: "Вам нужно телесную свободу наибольшую, и наибольшее духовное подчинение". — Так действует со мной и О. Амвросий.
А Пимен из тщеславия своего готов бы всячески развратить дух мой,[6] а из каприза тело мое не щадил, доводя меня до отчаяния.
Что мне делать! — Куда мне деться! Тоска, скука, уныние мое без живой деятельности, без общества, без сношений — ужасны...
Мирился я (хотя и с болью) все эти три года на такой жизни: — Кудиново, Оптина, Столица. — Природа, молитва, общество. — Телесный отдых;— посильные подвиги; — развлечение. — Любимая своя деревня; — дорогой душе монастырь; — хорошее общество...
Конечно, это не монашество, но при внимательности можно жить хорошим Православным мирянином и, унывая от поры до времени, все-таки не доходить до отчаяния и животного равнодушия.
И что же?
За Кудиново внести пустую сумму 4500 не могу; боюсь и его потерять. — Боюсь остаться умирающий и бесполезный без крова и друзей...
Монах, прослуживший каким-нибудь трудом хоть два года в хорошем монастыре, знает, что его не бросят как собаку... А в миpy без денег...
Это ужасно!..
И вот я ищу, ищу выхода...
Я ищу места; делаю долги, чтобы ехать в Петербург. — Все как будто в мою пользу. — Сам Горчаков хвалит. — Места все нет?.. — Катков неожиданно предлагает ехать в Царьград.
Еду. — Нападает страх и тоска по родине, безумная, нестерпимая...
Тень умершего Климента всю дорогу преследует меня.
И он, он умер, так некстати! — Что же я!.. Он спасся. — А я?..
Ни здесь отрады! — Ни там спасенья! — Возвращаюсь, не доехав до любимого Царьграда...
Возвращаюсь потому, что духовник благословил внимать внутреннему чувству... Если бы он велел не внимать, я бы доехал. — Итак, опять вера и послушание помешали еще больше страха; — ибо страх и тоска были не от меня; а послушание, было в моей воле; — ехать насильно, вопреки чувству, было бы в моей воле. — Но такого приказания не было, и опять, из послушания и веры, потерял много. — И солдат иной боится идти в битву; но идет из послушания; так и я мог бы сделать, если бы велели.
Что же это? — Отовсюду меня гонит? — С Афона болезнь, из Царьграда нужда; — из Оптиной (в 74 году) дела; из Москвы — опять нужда и горе; — из Угреши — изнеможение от голода и боязнь коварного Настоятелъского сердца... Из Кудинова скоро прогонит аукцион. — (Через два года, а может быть и ранее!) — В скит не пускает изнеможение от пищи; в Козельске гнетет однообразие, пустота общества, ограниченность средств... На гостинице Оптинской дорого, шумно и грязно... Главное дорого. — В Турецкой провинции лихорадка и скука; в Царьград никак не попаду. — В Москве дорого при моих средствах...
В Козельске отвратительно; но я несу и готов долго нести это, ибо считаю это послушанием...
Но дальше что?.. Страшно... Есть нечего будет завтра, да, завтра!
Ни здесь, ни там!..
В обществе я унижен; почитатели ума моего далёко и высоко и в разных местах... Подвигов не свершаю; телом все старею; в доме своем и невинного увеселения не вижу... Нет молодых, нет детей...
Утром еще ничего; а каждый вечер лезет на меня как медведь... Племянницы сами горькие. — Они не могут, и любя, веселить меня...
Нет, я знал другую жизнь... И мне было легче и меня уважали больше, когда я был неверующим!..
Что же я такое?
Подвижник? — Мученик за эту веру? — Тогда я буду радоваться...
А если я только маловерный грешник и все наказан, и все наказан?..
Не должен ли я скорее все бросить и все нести в монастыре?
Что значит нести?
Нести без ропота? — Я ропщу теперь больше, чем в Угреши, хотя я теперь сыт и свободен.
Не убежать? Я ни за что не убежал бы из Угреши, если бы даже О. Пимен, — который не по-старчески вел себя с паствой, даже если бы и он сказал бы мне строго: "не надо уезжать!" или: "Надо скоро вернуться!"
Умереть скоро от изнурения и плохой монастырской пищи? Что ж за беда? — И так можешь скоро умереть?
Тосковать? Я и так тоскую ежедневно.
Я не понимаю слова понести в этом случае! — Прошу истолкования!
Отчего же я не сделаю решительного шага?
Оттого — что я, который был до обращения своего решителен и смел, — утратил решимость и смелость от постоянной мысли, что рука Божия отяготела на мне и что я уже не в силах ничего сам по себе сотворить.
Что же это такое?
Да и как иметь решимость, когда все в течение пяти-шести лет, все, все разом не удается. — Семейные и сердечные дела, литературные предприятия, поправка и выкуп имения, издание сочинений, расхваленных в газетах, и то не раскупается. — А раскупись оно — то дало бы 3000 рублей. — Вот и Кудиново было бы почти выкуплено. — Поездка в Петербург разрешается жестокой болезнью и долгами новыми. — Игнатьев хочет устроить меня Губернатором в Болгарии, но через два дня после свидания со мною, его отправляет Государь в Вену, и неудача его переговоров отстраняет тотчас же от дел именно того человека, который знал меня ближе, ценил меня лучше, пожалел меня больше других!..
Решаюсь ехать в Царьград и возвращаюсь позорно, на смех и сожаление людям. — Катков не хочет более верить, что я способен деятельно служить ему...
Обе мои решительные попытки монашества: Афон и Угрешь — кончились ничем; — срамом! Виноват ли я?
Решительное мне советуют монахи, но какие? О. Пимен, такие, которым я не верю. — О. же Амвросий решительного мне не находит видно еще время говорить.
В Москве в Богоявленском монастыре есть О. Пантелеймон. — Я у него исповедовался в Москве. — Он советовал мне поступить в Оптину; решиться и прожить хоть два года в Оптиной безвыездно и без сношений с миром. — И что будет — будет!
—Мне оптинские духовники этого никогда прямо так не говорили; — сказал я.
—Они никогда этого не скажут; им неловко; вы сами должны просить; — отвечал он.
— Нет! сам я не могу. — Я считаю это самочинием и боюсь, чтобы не вышло опять хуже.
Это я сказал тогда, скажу и теперь. — Решимости у меня так мало, что мне жутко даже теперь в скит переехать, хотя жизнь моя в Козельске до того суха и пуста, что почти минуты нет, чтобы мне хоть что-нибудь нравилось. — Переехать в скит?.. Жутко! Переехать из дома Иноземцева в дом Зотова, который гораздо лучше — жутко. — Боюсь расходов, боюсь неожиданных неудобств, боюсь расстройства занятий. — Переменить комнату — и то мне страшно.
Где же взять решимости, когда она убита и Богом и людьми!..
Сам виноват? Эпитимья?.. Хорошо если это так! Искупление!
А если это убийственное равнодушие, если эта подлая скука с одной надеждой впереди — с надеждой на голод, разорение, на бессилие, на паралич, на то, что колеблясь теперь, позднее уже нигде не найдешь пристанища... Если все это одно искушение и новый грех...
Когда я был неверующим — я не понимал самоубийства. — В жизни столько хорошего, думал я.
С нынешней весны я стал понимать самоубийство. — Я знаю, что я по страху Божию никогда не решусь на него. — Но только по страху Божию... А сама жизнь, с нынешней весны особенно, стала так бессмысленна и пуста, что ее бы самое, такую подлую и без смирения униженную жизнь — что бы ее жалеть? — Так, какая-то скотская привычка!
Любил чисто отца Климента. — Нет его. — Любил греховно, но сладко Людмилу; нет ее. — Любил и жалел жену. — Ушла, и деньгами мало могу помочь ей. — Люблю хорошее общество высшего круга и сам любим в этом кругу. — Нет его.
Люблю свое родное Кудиново хоть на полгода в году. — Но — долго жить в нем нельзя, а скоро, если Господь чем особым не поможет, его и совсем продадут с аукциона. — Люблю Царьград — не могу попасть в него. — Люблю Церковь (земную, русскую Церковь); — не знаю чем служить ей: не найду, и она сама во мне не нуждается, не ищет меня, не зовет...
Люблю литературу. — Она теперь вся почти у нас в руках нигилистов. — Охранитель у нас один Катков: — и тот с грехом пополам. — Глядишь он умрет. — Он стар. — Литература в упадке у нас. — Даже мелочи; — люблю изящное, хотя бы и простое убранство дома, опрятность и порядок. — В Кудинове летом я это имею. — Там по нашему; — но зимой там нельзя жить.[7] — Здесь в доме все старо, грязно, безвкусно; стыдно даже; нет охоты и за чистотой смотреть.
Люблю вид хороший. — Здесь из окон видна мерзость.
Люблю вот даже эту девочку Варвару, которая у нас (по совести отеческим чувством); и она преданна, честна, добра... Но стыдлива и безгласна до глупости. — Пошутить как с дочерью невозможно... Молчит. — Робка. — Развлечь, заставить забыть тоску не умеет, как другие дети.[8] — Нет — так не было всегда...
Я с утра, как встану — только и думаю обо всем этом... и до ночи. — Если бы еще не было обязательных забот "о хлебе насущном" для себя и для близких, то я был бы покойнее в сердце и мог бы иметь побольше времени и духовным чтением заняться, которое бы подкрепляло меня. — А то знаешь, что нужно все силы ума, чтобы не впасть еще в худшее положение...
Вот отчего я хотел ехать к Розенам. — Я этого боялся. — Там целый округ достаточных помещиков зовет меня вот уже три года. — Там я хоть на год забыл бы гнетущую нужду, и было бы не скучно и писал бы не спеша и не боясь испортить свой роман. — Правда, это не монастырь; но люди добрые, искренние, кормили бы на убой, веселили бы, ласкали, предлагали позднюю обедню устроить для меня в особой церкви; — Саров 40 верст. — Общество умное, хорошее, дружное. — Уж и то приятно; — знаешь, что не за деньги тебя уважают и любят там, как Отец Феоктист на гостинице, которому дай 40 рублей в месяц за то, что он тебя голодом морит и грязью донимает...
Но духовник не благословил; он благословил в Козельск, и я сам теперь из Козельска никуда проситься не буду.[9] — Я верю, что это приведет к какому-нибудь облегчению существенному... Может быть, к "спасению души".
Но, Боже! Боже!.. До чего тяжела эта пустота, это равнодушие, это однообразие, эта позорная сухость моей теперешней жизни!..
Мне даже стыдно так жить... Какая-то всеми отвергнутая и забытая тварь...
Отчего у меня нет сил смириться и радоваться этому отвержению...
Опять я виноват, опять все я же грешен... Люди правы; я виноват один...[10]
Хочу сказать себе это и не могу. — Не утешают меня такие мысли!..
[1] Например — "Мы считаем за честь иметь Вас своим сотрудником!"
[2] Вот что я вынес разом во время жизни моей в Угреше —
1) Во-1-х, пища и безденежье такое, что когда Катерина Васильевна прислала мне 3 рубля, то я от радости прослезился, — и как дитя бывал рад куску сыра или рыбе.
2) Братья преследовали меня за Кудиново и хотели выгнать Марью Владимировну и жену.
3) Марья Владимировна жену мою оскорбляла, а жена со своей стороны делала всякий вздор, и все это до меня доходило!
4) Марья Владимировна хотела отдать свою часть имения (полученное ею через мое влияние на мать) Людмиле и, когда я говорил ей, что этого нельзя — писала мне дерзкие письма и упрекала еще меня за недостаток смирения... И ее же мне в то время приходилось защищать от братьев, искавших судиться.
5) Георгия возбуждали грубые Угрешские послушники, и он ужасно оскорблял меня всячески, требуя от меня денег, которых у меня не было — Он даже грозился или себя или меня убить, а прекрасная братия Угрешская веселилась.
6) Отец Пимен звал меня дураком и посылал в сильный мороз на постройки собирать щепки, и я с больной спиной изнемогал там, и, изнемогая, радовался, однако.
7) Братия была груба и завистлива, кроме немногих — Старались подвести и нарочно очень худо говорили об Игумене, и я защищал его и просил оставить эти разговоры.
8) Сам мыл себе платки, ибо Георгий в малодушной злобе не хотел ничего делать.
9) Ездил к Каткову умолять его, чтобы он давал мне 50 рублей в месяц на содержание, ибо я просто голоден и сил не имею, — 50 рублей это очень мало по его расчетам, а я писал бы ему — Он на это сказал "Вы очень дурно сделали, что надели подрясник!", а потом на всю мою речь молчал и притворился, наконец, что дремлет .— Я и ушел.
10) Аксаков, который принимал меня прекрасно, пока я был миpским, стал хуже, когда я зашел к нему монахом — А когда он и Гиляров сказали, что для них Гамбетта и Герцен больше христиане, чем Филарет и Леонид (Епископ), то я с жаром стал говорить против этого, и все от меня отшатнулись, как от шпиона или безумца! — Итак миряне гнали за то, что я монах, и за то, что не стыдясь
защищаю правильные взгляды на Церковь, а монахи — или давили как Угрешские (братья хуже еще, чем О. Пимен, он хоть деньги иногда давал мне, когда знал, что мне уж очень тяжело), или пребывали в равнодушии и не поддерживали.
Невольно приходит на мысль, что интригой и лукавством я бы скорее угодил духовному Начальству, вышел бы скорее в люди под монашеским покровом и Церкви бы пером и умом, Божьим даром, теперь зарытым в землю на половину, послужил бы!..
Я в Угреше — никого не имел кроме Бога, и у меня в Псалмах отмечены стихи, которые тогда одни укрепляли меня!
[3] А было чем тревожиться; братья были оба в Москве и ежедневно ходили ко мне уговаривать, чтобы я сдал им в аренду Кудиново и удалил бы оттуда Марью Владимировну. — Все хотели меня обмануть. — Но я, молясь, не поддавался. — Были и другие горести!
[4] Я чувствую, например, что и в литературе мог бы гораздо больше сделать, если бы не терял время на постоянные размышления о сроках Катковских, банковых и других долгов — Я никогда вот уже 4 года больше двух месяцев подряд в год всеми силами ума своего не владею, а трачу время на необходимую деловую переписку и на разные мелкие заботы. — А какое множество разного дела я в силах сделать, когда здоровье мое хоть сносно и когда я хоть сколько-нибудь обеспечен! — Этому доказательства были.
[5] Вот два-три примера:
1) Был в Угреши пожилой монах из купцов. — Брат его построил церковь при больнице, а сестра построила монаху келлью — Пока эти благодетели были живы, — монах был в почете; но они умерли, и отец Пимен выгнал его из его келлии в худшую. — Монах в отчаянии бегал по двору, громко ругая Архимандрита. — А другие смеялись и говорили: — Погоди — еще в богадельню со вшивыми стариками он тебя посадит!
2) Примерные, лучшие монахи у него (например, О. Досифей, создавший ему школу) в загоне и презрении, а Ризничий Валентин, первое лицо, ест котлеты, держит на гостиннице любовницу и всех смиренных теснит, а злым уступает.
И это любимец О. Пимена!
[6] Он мне недавно смеясь говорил: "Бог поможет — от жены как-нибудь отделаемся; тогда можно и вперед пойти, и с вашей образованностью Вас Архиереем сделают!"
Я отвечал: "Я такого честолюбия не имею и без Оптинского старца ни на что не решусь впредь... Даже и в монахи пойду, когда он велит! А сам не могу".
И еще: прихожу раз, еще будучи в Угреши и говорю "Батюшка, помогите — мой грек Георгий в великом искушении!" А он: "Вот пустяками Вы занимаетесь! Мы здесь этих Георгиев всех в одну кучу валим!"
[7] Имею долги; желал бы хоть часть уплатить. — Просто — невозможно! Недавно в Турции умер в бедности один человек, у которого я занял, будучи Консулом, 1050 рублей; — Консулом же уплатил около 500, а остальные, выйдя в отставку (из рвения к монашеству), заплатить не могу — Пишут, что в бедности умер и наследники просят — Каково это слышать!..
[8] 1880. Теперь она стала лучше и смелее. — Николай ее развил с этой стороны. Спаси его Господи!
[9] И не желал бы уехать дальше Оптиной. — Хоть и скучно, но я готов из послушания нести скуку эту. — Мне приятно вспоминать, что я несу это по указанию старца; так как самое отвратительное постное кушанье все-таки постом предпочитаешь не по плоти, а по духу.
Все это так, но если не будет ни гроша завтра? Духовник не может, не обязан содержать меня — И вдруг опять бежать! Опять скитаться! Итак — не основательно ли я говорил, что не только грехи (видимые), но и добрые дела (послушание) не избавляют меня от этих бесконечных скитаний...
[10] Правы ли люди? Бог прав, а люди неправы.
Множество справедливых Господних наказаний совершается посредством самых возмутительных несправедливостей человеческих! Это сказал один Католический писатель, но я полагаю, что и Православная Церковь согласна с этим? — А впрочем — не знаю!

Православие. Россия.

На главную страницу

Hosted by uCoz